Неточные совпадения
Вероятно, он был
человек признательный и хотел
заплатить этим хозяину за хорошее обращение.
Государству утраты немного, если вместо меня сядет в канцелярию другой переписывать бумагу, но большая утрата, если триста
человек не
заплатят податей.
«При смерти на одре привел Бог
заплакать», — произнес он слабым голосом и тяжело вздохнул, услышав о Чичикове, прибавя тут же: «Эх, Павлуша! вот как переменяется
человек! ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк!
— Ох, батюшка, осьмнадцать
человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а
плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую жизнь русского
человека? Какими словами, какой любовью
заплатил бы ему благодарный русский
человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Так не на земле, а там… о
людях тоскуют,
плачут, а не укоряют, не укоряют! а это больней-с, больней-с, когда не укоряют!..
— То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить
человека логически, что, в сущности, ему не о чем
плакать, то он и перестанет
плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?
Настасью он часто помнил подле себя; различал и еще одного
человека, очень будто бы ему знакомого, но кого именно — никак не мог догадаться и тосковал об этом, даже и
плакал.
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к
человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я
заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на
человека: глядя на него, хочется
плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
А между тем заметно было, что там жили
люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок с водой; за стеной
плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
Протяните руку падшему
человеку, чтоб поднять его, или горько
плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь.
— Какое счастье иметь вечные права на такого
человека, не только на ум, но и на сердце, наслаждаться его присутствием законно, открыто, не
платя за то никакими тяжелыми жертвами, огорчениями, доверенностью жалкого прошедшего.
«Это, говорит, молодой
человек, чиновник, — да-с, — едущий из Петербурга, а по фамилии, говорит, Иван Александрович Хлестаков-с, а едет, говорит, в Саратовскую губернию и, говорит, престранно себя аттестует: другую уж неделю живет, из трактира не едет, забирает все на счет и ни копейки не хочет
платить».
Поверяя богу в теплой молитве свои чувства, она искала и находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы все подвержены, когда лучшее утешение для
человека доставляют слезы и участие живого существа, она клала себе на постель свою собачонку моську (которая лизала ее руки, уставив на нее свои желтые глаза), говорила с ней и тихо
плакала, лаская ее. Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее и говорила: «Полно, я и без тебя знаю, что скоро умру».
— Eh, ma bonne amie, [Э, мой добрый друг (фр.).] — сказал князь с упреком, — я вижу, вы нисколько не стали благоразумнее — вечно сокрушаетесь и
плачете о воображаемом горе. Ну, как вам не совестно? Я его давно знаю, и знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего
человека, un parfait honnête homme. [вполне порядочного
человека (фр.).]
— А знаешь, я о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это ни на что не похоже, что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор; он очень неглупый малый. И я тебе говорил и говорю: нехорошо, что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные
люди будут удаляться, разумеется, всё пойдет Бог знает как. Деньги мы
платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни повивальных бабок, ни аптек, ничего нет.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым
человеком и как ему зашла в голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается
плакать.
Один низший сорт: пошлые, глупые и, главное, смешные
люди, которые веруют в то, что одному мужу надо жить с одною женой, с которою он обвенчан, что девушке надо быть невинною, женщине стыдливою, мужчине мужественным, воздержным и твердым, что надо воспитывать детей, зарабатывать свой хлеб,
платить долги, — и разные тому подобные глупости.
— А по-настоящему надо лекарям
платить, — заметил с усмешкой Базаров. — Лекаря, вы сами знаете,
люди корыстные.
— Да, — повторила Катя, и в этот раз он ее понял. Он схватил ее большие прекрасные руки и, задыхаясь от восторга, прижал их к своему сердцу. Он едва стоял на ногах и только твердил: «Катя, Катя…», а она как-то невинно
заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая весь от благодарности и от стыда, может быть счастлив на земле
человек.
Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми
людьми, которых принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам
плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над Псалтырем.
— Ведь вы, может быть, не знаете, — продолжал он, покачиваясь на обеих ногах, — у меня там мужики на оброке. Конституция — что будешь делать? Однако оброк мне
платят исправно. Я бы их, признаться, давно на барщину ссадил, да земли мало! я и так удивляюсь, как они концы с концами сводят. Впрочем, c’est leur affaire [Это их дело (фр.).]. Бурмистр у меня там молодец, une forte tête [Умная голова (фр.).], государственный
человек! Вы увидите… Как, право, это хорошо пришлось!
Сколько
людей поверили ей свои домашние, задушевные тайны,
плакали у ней на руках!
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о
человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько
плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
— Грешен, — сказал Туробоев, наклонив голову. — Видите ли, Самгин, далеко не всегда удобно и почти всегда бесполезно
платить людям честной медью. Да и — так ли уж честна эта медь правды? Существует старинный обычай: перед тем, как отлить колокол, призывающий нас в дом божий, распространяют какую-нибудь выдумку, ложь, от этого медь будто бы становится звучней.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые
плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался
человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
На него смотрели
человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно
плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с
человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.
Бывали дни, когда она смотрела на всех
людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и
заплачет черными слезами.
Свалив солдата с лошади, точно мешок, его повели сквозь толпу, он оседал к земле, неслышно кричал, шевеля волосатым ртом, лицо у него было синее, как лед, и таяло, он
плакал. Рядом с Климом стоял
человек в куртке, замазанной красками, он был выше на голову, его жесткая борода холодно щекотала ухо Самгина.
Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще видели его голубовато-серую фигуру и на красивеньком лице — виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над землею всех
людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим
плакал слезами печали и обиды.
Был момент нервной судороги в горле, и взрослый, почти сорокалетний
человек едва подавил малодушное желание
заплакать от обиды.
«
Плачет.
Плачет», — повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных
людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул...
— А вы, индивидуалист, все еще бунтуете? — скучновато спросил он и вздохнул. — Что ж —
люди? Они сами идиотски безжалостно устроились по отношению друг ко другу, за это им и придется жесточайше
заплатить.
— Как живем? Да — все так же. Редактор —
плачет, потому что ни
люди, ни события не хотят считаться с ним. Робинзон — уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет…
«Я — сильнее, я не позволю себе
плакать среди дороги… и вообще —
плакать. Я не
заплачу, потому что я не способен насиловать себя. Они скрипят зубами, потому что насилуют себя. Именно поэтому они гримасничают. Это очень слабые
люди. Во всех и в каждом скрыто нехаевское… Нехаевщина, вот!..»
При этих
людях Самгин не решился отказаться от неприятного поручения. Он взял пять билетов, решив, что
заплатит за все, а на вечеринку не пойдет.
Он был «честен с собой», понимал, что
платит за внимание, за уважение дешево, мелкой, медной монетой, от этого его отношение к
людям, становясь еще более пренебрежительным, принимало оттенок благодушия, естественного
человеку зрелому, взрослому в его беседах с подростками.
«Зачем дикое и грандиозное? Море, например. Оно наводит только грусть на
человека, глядя на него, хочется
плакать. Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала мира, одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания».
Стародум(к Правдину). Чтоб оградить ее жизнь от недостатку в нужном, решился я удалиться на несколько лет в ту землю, где достают деньги, не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечества; где требуют денег от самой земли, которая поправосуднее
людей, лицеприятия не знает, а
платит одни труды верно и щедро.
Когда читаешь донесения и слушаешь рассказы о том, как погибала «Диана», хочется
плакать, как при рассказе о медленной агонии
человека.
Мы
заплатили четыре доллара за черепаху, но зато какую! шесть
человек насилу тащили ее.
Они не признают эти народы за
людей, а за какой-то рабочий скот, который они, пожалуй, не бьют, даже холят, то есть хорошо кормят, исправно и щедро
платят им, но не скрывают презрения к ним.
— Так, знаем, — отвечали они, — мы просим только раздавать сколько следует воды, а он дает мало, без всякого порядка; бочки у него текут, вода пропадает, а он, отсюда до Золотой горы (Калифорнии), никуда не хочет заходить, между тем мы
заплатили деньги за переезд по семидесяти долларов с
человека.
Прогоны
платят по 1 1/2 коп. сер. с
человека.
Мая извивается игриво, песчаные мели выглядывают так гостеприимно, как будто говорят: «Мы вас задержим, задержим»; лес не темный и не мелкий частокол, как на болотах, но заметно покрупнел к реке; стал чаще являться осинник и сосняк. Всему этому несказанно обрадовался Иван Григорьев. «Вон осинничек, вон соснячок!» — говорил он приветливо, указывая на знакомые деревья. Лодка готова, хлеб выпечен, мясо взято — едем. Теперь
платить будем прогоны по числу
людей, то есть сколько будет гребцов на лодках.
На дороге, у пруда, увидал он — сидит
человек и
плачет. Мужик спросил, что с ним?
Когда царь персидский Камбиз завоевал Египет и полонил царя египетского Псаменита, он велел вывесть на площадь царя Псаменита с другими египтянами и велел вывести на площадь две тысячи
человек, а с ними вместе Псаменитову дочь, приказал одеть ее в лохмотья и выслать с ведрами за водой; вместе с нею он послал в такой же одежде и дочерей самых знатных египтян. Когда девицы с воем и
плачем прошли мимо отцов, отцы
заплакали, глядя на дочерей. Один только Псаменит не
заплакал, а только потупился.
Стали
люди разгавливаться, но никому не шел кусок в горло, и все опять
заплакали.
— Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это колдун хочет устрашить
людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына! — При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. — Что, Иван, ты не боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань
плакать! домой приедем! Приедем домой — мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет...