Неточные совпадения
«Это, говорит, молодой
человек, чиновник, — да-с, — едущий из Петербурга, а по фамилии, говорит, Иван Александрович Хлестаков-с, а едет, говорит, в Саратовскую губернию и, говорит, престранно себя аттестует: другую уж неделю живет, из трактира не едет, забирает все на счет и ни копейки не хочет
платить».
Стародум(к Правдину). Чтоб оградить ее жизнь от недостатку в нужном, решился я удалиться на несколько лет в ту землю, где достают деньги, не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечества; где требуют денег от самой земли, которая поправосуднее
людей, лицеприятия не знает, а
платит одни труды верно и щедро.
Стали
люди разгавливаться, но никому не шел кусок в горло, и все опять
заплакали.
— А знаешь, я о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это ни на что не похоже, что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор; он очень неглупый малый. И я тебе говорил и говорю: нехорошо, что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные
люди будут удаляться, разумеется, всё пойдет Бог знает как. Деньги мы
платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни повивальных бабок, ни аптек, ничего нет.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым
человеком и как ему зашла в голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается
плакать.
Один низший сорт: пошлые, глупые и, главное, смешные
люди, которые веруют в то, что одному мужу надо жить с одною женой, с которою он обвенчан, что девушке надо быть невинною, женщине стыдливою, мужчине мужественным, воздержным и твердым, что надо воспитывать детей, зарабатывать свой хлеб,
платить долги, — и разные тому подобные глупости.
«При смерти на одре привел Бог
заплакать», — произнес он слабым голосом и тяжело вздохнул, услышав о Чичикове, прибавя тут же: «Эх, Павлуша! вот как переменяется
человек! ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк!
Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую жизнь русского
человека? Какими словами, какой любовью
заплатил бы ему благодарный русский
человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Государству утраты немного, если вместо меня сядет в канцелярию другой переписывать бумагу, но большая утрата, если триста
человек не
заплатят податей.
— Ох, батюшка, осьмнадцать
человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а
плати, как за живого. На прошлой неделе сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Вероятно, он был
человек признательный и хотел
заплатить этим хозяину за хорошее обращение.
Поверяя богу в теплой молитве свои чувства, она искала и находила утешение; но иногда, в минуты слабости, которым мы все подвержены, когда лучшее утешение для
человека доставляют слезы и участие живого существа, она клала себе на постель свою собачонку моську (которая лизала ее руки, уставив на нее свои желтые глаза), говорила с ней и тихо
плакала, лаская ее. Когда моська начинала жалобно выть, она старалась успокоить ее и говорила: «Полно, я и без тебя знаю, что скоро умру».
— Eh, ma bonne amie, [Э, мой добрый друг (фр.).] — сказал князь с упреком, — я вижу, вы нисколько не стали благоразумнее — вечно сокрушаетесь и
плачете о воображаемом горе. Ну, как вам не совестно? Я его давно знаю, и знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего
человека, un parfait honnête homme. [вполне порядочного
человека (фр.).]
Так не на земле, а там… о
людях тоскуют,
плачут, а не укоряют, не укоряют! а это больней-с, больней-с, когда не укоряют!..
Настасью он часто помнил подле себя; различал и еще одного
человека, очень будто бы ему знакомого, но кого именно — никак не мог догадаться и тосковал об этом, даже и
плакал.
— То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить
человека логически, что, в сущности, ему не о чем
плакать, то он и перестанет
плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?
Евфросинья Потаповна. Какие тут расчеты, коли
человек с ума сошел. Возьмем стерлядь: разве вкус-то в ней не один, что большая, что маленькая? А в цене-то разница, ох, велика! Полтинничек десяток и за глаза бы, а он по полтиннику штуку
платил.
— Да, — повторила Катя, и в этот раз он ее понял. Он схватил ее большие прекрасные руки и, задыхаясь от восторга, прижал их к своему сердцу. Он едва стоял на ногах и только твердил: «Катя, Катя…», а она как-то невинно
заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая весь от благодарности и от стыда, может быть счастлив на земле
человек.
— А по-настоящему надо лекарям
платить, — заметил с усмешкой Базаров. — Лекаря, вы сами знаете,
люди корыстные.
Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми
людьми, которых принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам
плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над Псалтырем.
И вдруг мы с нею оба обнялись и, ничего более не говоря друг другу, оба
заплакали. Бабушка отгадала, что я хотел все мои маленькие деньги извести в этот день не для себя. И когда это мною было сделано, то сердце исполнилось такою радостию, какой я не испытывал до того еще ни одного раза. В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других я впервые испытал то, что
люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего больше не хочешь.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые
плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался
человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
На него смотрели
человек пятнадцать, рассеянных по комнате, Самгину казалось, что все смотрят так же, как он: брезгливо, со страхом, ожидая необыкновенного. У двери сидела прислуга: кухарка, горничная, молодой дворник Аким; кухарка беззвучно
плакала, отирая глаза концом головного платка. Самгин сел рядом с
человеком, согнувшимся на стуле, опираясь локтями о колена, охватив голову ладонями.
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о
человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько
плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
Он был «честен с собой», понимал, что
платит за внимание, за уважение дешево, мелкой, медной монетой, от этого его отношение к
людям, становясь еще более пренебрежительным, принимало оттенок благодушия, естественного
человеку зрелому, взрослому в его беседах с подростками.
— А вы, индивидуалист, все еще бунтуете? — скучновато спросил он и вздохнул. — Что ж —
люди? Они сами идиотски безжалостно устроились по отношению друг ко другу, за это им и придется жесточайше
заплатить.
Бывали дни, когда она смотрела на всех
людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо расскажет о своем романе с ним и
заплачет черными слезами.
— Как живем? Да — все так же. Редактор —
плачет, потому что ни
люди, ни события не хотят считаться с ним. Робинзон — уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет…
«Зачем дикое и грандиозное? Море, например. Оно наводит только грусть на
человека, глядя на него, хочется
плакать. Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала мира, одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания».
При этих
людях Самгин не решился отказаться от неприятного поручения. Он взял пять билетов, решив, что
заплатит за все, а на вечеринку не пойдет.
«Я — сильнее, я не позволю себе
плакать среди дороги… и вообще —
плакать. Я не
заплачу, потому что я не способен насиловать себя. Они скрипят зубами, потому что насилуют себя. Именно поэтому они гримасничают. Это очень слабые
люди. Во всех и в каждом скрыто нехаевское… Нехаевщина, вот!..»
Был момент нервной судороги в горле, и взрослый, почти сорокалетний
человек едва подавил малодушное желание
заплакать от обиды.
Свалив солдата с лошади, точно мешок, его повели сквозь толпу, он оседал к земле, неслышно кричал, шевеля волосатым ртом, лицо у него было синее, как лед, и таяло, он
плакал. Рядом с Климом стоял
человек в куртке, замазанной красками, он был выше на голову, его жесткая борода холодно щекотала ухо Самгина.
«
Плачет.
Плачет», — повторял Клим про себя. Это было неожиданно, непонятно и удивляло его до немоты. Такой восторженный крикун, неутомимый спорщик и мастер смеяться, крепкий, красивый парень, похожий на удалого деревенского гармониста, всхлипывает, как женщина, у придорожной канавы, под уродливым деревом, на глазах бесконечно идущих черных
людей с папиросками в зубах. Кто-то мохнатый, остановясь на секунду за маленькой нуждой, присмотрелся к Маракуеву и весело крикнул...
Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще видели его голубовато-серую фигуру и на красивеньком лице — виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над землею всех
людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим
плакал слезами печали и обиды.
— Грешен, — сказал Туробоев, наклонив голову. — Видите ли, Самгин, далеко не всегда удобно и почти всегда бесполезно
платить людям честной медью. Да и — так ли уж честна эта медь правды? Существует старинный обычай: перед тем, как отлить колокол, призывающий нас в дом божий, распространяют какую-нибудь выдумку, ложь, от этого медь будто бы становится звучней.
Протяните руку падшему
человеку, чтоб поднять его, или горько
плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь.
— Какое счастье иметь вечные права на такого
человека, не только на ум, но и на сердце, наслаждаться его присутствием законно, открыто, не
платя за то никакими тяжелыми жертвами, огорчениями, доверенностью жалкого прошедшего.
А между тем заметно было, что там жили
люди, особенно по утрам: на кухне стучат ножи, слышно в окно, как полощет баба что-то в углу, как дворник рубит дрова или везет на двух колесах бочонок с водой; за стеной
плачут ребятишки или раздается упорный, сухой кашель старухи.
Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на
человека: глядя на него, хочется
плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так из любви к
человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я
заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
— Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У
людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла на самом конце!..
— Пять тысяч рублей ассигнациями мой дед
заплатил в приданое моей родительнице. Это хранилось до сих пор в моей вотчине, в спальне покойницы. Я в прошедшем месяце под секретом велел доставить сюда; на руках несли полтораста верст; шесть
человек попеременно, чтоб не разбилось. Я только новую кисею велел сделать, а кружева — тоже старинные: изволите видеть — пожелтели. Это очень ценится дамами, тогда как… — добавил он с усмешкой, — в наших глазах не имеет никакой цены.
«Люби открыто, не крадь доверия, наслаждайся счастьем и
плати жертвами, не играй уважением
людей, любовью семьи, не лги позорно и не унижай собой женщины! — думал он. — Да, взглянуть на нее, чтоб она в этом взгляде прочла себе приговор и казнь — и уехать навсегда!»
А Райский и
плакал и смеялся чуть ли не в одно и то же время, и все искренно «девствовал», то есть
плакал и смеялся больше художник, нежели
человек, повинуясь нервам.
«Да, артист не должен пускать корней и привязываться безвозвратно, — мечтал он в забытьи, как в бреду. — Пусть он любит, страдает,
платит все человеческие дани… но пусть никогда не упадет под бременем их, но расторгнет эти узы, встанет бодр, бесстрастен, силен и творит: и пустыню, и каменья, и наполнит их жизнью и покажет
людям — как они живут, любят, страдают, блаженствуют и умирают… Зачем художник послан в мир!..»
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения
заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец
человеку, женщине!».
Вот перед вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: «Я, говорит, маменька, бесчестному
человеку отмстила!» — «Ах, Оля, Оля, говорю, может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного
человека ты оскорбила!»
Заплакала я с досады на нее, не вытерпела.
Итак: если захотите рассмотреть
человека и узнать его душу, то вникайте не в то, как он молчит, или как он говорит, или как он
плачет, или даже как он волнуется благороднейшими идеями, а высмотрите лучше его, когда он смеется.
Впрочем, действительность и всегда отзывается сапогом, даже при самом ярком стремлении к идеалу, и я, конечно, это должен был знать; но все же я был другого типа
человек; я был свободен в выборе, а они нет — и я
плакал, за них
плакал,
плакал по старой идее, и, может быть,
плакал настоящими слезами, без красного слова.